Как мы прогнозируем будущее? Какие усматриваем взаимосвязи между причинами и следствиями? Вытекает ли будущее напрямую из прошлого? Как в старом одесском анекдоте: если от Сони утром выходит полковник, это не значит, что начнется война.

Мы не только иногда не слишком точно экстраполируем тенденции вчерашнего дня в завтрашний день, но и не всегда правильно расшифровываем сигналы. Например, история с протестами дальнобойщиков: от нее многие ждали едва ли не смены политического строя, а это была всего лишь просьба к первому лицу обратить внимание на проблему и помочь ее решить. Потому что в стране без институтов решить ее может только верхний начальник.

Если в стране ухудшается экономическая ситуация, это не значит, что по всей России начнутся массовые политические протесты. Это даже не означает, что в стране начнутся массовые социальные протесты – только точечные. Без конвертации в политические. Потому что для этого нет инструментов и каналов – например, представительная демократия существует сегодня не для представительства граждан, а для самосохранения власти.

Социальные протесты опять-таки будут не столько против, сколько за – за то, чтобы первое лицо помогло деньгами, восстановило справедливость, отменило глупость. Никто и не собирается политизировать социальные проблемы. Даже не потому, что боятся тюрьмы, а потому, что искренне не понимают, какая связь между внутренней и внешней политикой и слабым рублем, высокой инфляцией, провалом рынка труда, тихим грабежом пенсионеров – от смехотворной индексации пенсий до отмены копеечных льгот, падением производства и ВВП.

Тем не менее сами по себе исторические зависимости есть. Как у Бориса Пастернака в ранней редакции «Высокой болезни», той самой, где «Однажды Гегель ненароком…»: «Чем больше лет иной картине, / Чем наша роль на ней бледней, / Тем ревностнее и партийней / Мы память бережем о ней… / И время сгладило детали. / А мелочи преобладали». Именно что мелочи стираются из памяти, особенно если прошлое оценивать с партийных позиций. И тогда, как сказано в поздней редакции той же «Высокой болезни»: «Уж я не помню основанья / Для гладкого голосованья».

Так вот если напрячь память, поискать «основанья для гладкого голосованья»: вытекал ли, например, Крым из последних 15 лет истории России – рационально, говоря в терминах и логике хотя бы 2000 года, когда Россия все еще присоединялась к «семье цивилизованных народов»? Нет, потому что в этой семье не присоединяют таким способом сопредельные территории, как, сидя за обеденным столом, нормальные люди не сморкаются в скатерть. Безусловно, да – если исходить из анализа действий, риторики и эволюции власти за эти самые последние 15 лет.

Как в этих обстоятельствах думать о будущем? Каковы технологии этой рефлексии?

Власть думает о будущем в терминах гадания на нефти и ее цене. И в терминах дорожных карт: как что-то изменить по мелочам, не меняя главного – политической рамки.

А надо, во-первых, посмотреть на большую картинку: к 2025 году Европа может получить 100 млн климатических беженцев, а есть еще гуманитарные беженцы, есть трудовые мигранты. И это будет не только проблема Европы, это будет проблема России. Как готовиться к этому, не допустить фашизации массового сознания – одной из возможных реакций на этот наплыв, что будет в этой ситуации с властью?

Продолжение истории с демографией: к 2030 году в России на одного работающего придется один пенсионер, что означает коллапс пенсионной системы. Во всяком случае той системы, которая существует сегодня.

Еще один тренд – горизонтализация общественных связей при равнодушном и самодостаточном государстве: даже если все НКО объявить иностранными агентами, гражданское общество не перестанет помогать сирым, убогим, больным, непросвещенным, а для этого – самоорганизовываться. В нем будут возникать новые центры легитимности – даже не в противовес государству, а просто без него. Готово ли государство к такому развитию событий, какие мысли у него возникают на этот счет? Скорее всего, никаких.

Во-вторых, чтобы понять, как жить дальше, нужно для начала думать не об образе желаемого будущего, а об образе нежелательного будущего. Думать не о том, какой мы хотели бы видеть Россию в условном 2030 году, а какой мы не хотели бы ее видеть.

Глубина сегодняшнего кризиса – экономического, политического, ментального – такова, что начинать приходится с негативной программы. Внутри сегодняшней политической рамки, с сегодняшними именно политическими ограничениями никакая модернизация, никакие сколько-нибудь значимые перемены, в том числе в экономике, невозможны.

Горбачевская перестройка проиграла потому, что она проводилась в рамке, развитие внутри которой было ограничено красными флажками социалистического выбора. Горбачевская перестройка победила потому, что она указала направление движения, открывавшего возможности для развития. Но для того чтобы начать мучительный трансформационный монтаж, который уже где-то в середине нулевых превратился в замороженную стройку, нужно было инициировать демонтаж старых конструкций. Позитивная программа Горбачева была одновременно негативной программой.

Где-то, наверное, на втором году перестройки я спросил у своего ныне покойного отца, который больше сорока лет проработал в советской системе управления, из них два десятилетия на Старой площади, в аппарате ЦК: «Что будет?» «Как скажут сверху, так и будет», – спокойно, совсем не запальчиво ответил он. Я сильно возмутился. В оптике четвертьвековой давности это был ответ номенклатурщика-ретрограда. В переводе на сегодняшний политологический диалект этот ответ выглядит так: «Все модернизации в России начинаются сверху, и никак иначе». Спрос на перемены в середине 1980-х был? Безусловно. Произошли бы они, если бы кто-то наверху не сформулировал предложение на этот спрос? Еще циничнее и определеннее: если бы кто-то не разрешил демократию и гласность? Ответ: нет.

Народ, согласно формуле Пушкина, в массе своей безмолвствует. В лучшем случае «посткрымское большинство» способно на аккламацию с криками, как в старом советском сатирическом скетче: «Правильное решение!» Даже протест дальнобойщиков не шел дальше вялых требований призвать к ответу Ротенбергов и Медведева. То есть содержал в себе просьбу к президенту о помощи.

Социальный протест современного типа не конвертируется в политический, потому что по жанру это не протест против власти, против системы, а жалоба в высшую инстанцию.

Да, конечно, форму и содержание власти в России меняет не большинство, а меньшинство. И да, сама эта смена происходит не где-нибудь, а в Москве. Но ключевое меньшинство в этой самой тайной или явной коалиции за модернизацию должно находиться в самом ядре власти, даже не на Краснопресненской набережной, а в Кремле и на Старой площади.

Можно сказать, что сегодняшняя система не адаптирована к жизни при нефтяной конъюнктуре ниже $80 за баррель. Начинает осыпаться социальная основа ее существования. Но пока верховная власть будет оцениваться «посткрымским большинством» как основной источник справедливости, символической мощи и отнюдь не символической финансовой помощи, никакие революции и конвертации социального в политическое невозможны.

Пока страна напоминает большой зал ожидания на очень большом вокзале. Табло пустое. Нет ни самого поезда (кроме бронепоезда на запасном пути), ни конечной станции, даже цена билета не определена. Больше того, никто и не торопится никуда ехать: низы надеются на лучшее; верхи, поглядывая на нефтяную конъюнктуру, пересчитывают деньги и озираются вокруг, с кого бы еще что-нибудь собрать.

Пауза затягивается. Никто не знает, сколько времени есть у общества и сколько – у власти, чтобы выйти из зала ожидания.