На прошлой неделе, после отказа многих кинотеатров показывать «Матильду» и новых актов насилия, скандал с фильмом Алексея Учителя перешел в качественно новую фазу, скажем так, пост-«Матильды». У Хантингтона в «Столкновении цивилизаций» есть интересный пассаж: говоря о религиозном ренессансе после конца идеологического противостояния в 1990-х, автор указывает, что этот ренессанс не «та же самая религия». То есть неправильно рассматривать это как «возвращение к традициям», это не возвращение, а, напротив, преломление. Религия, пережитая и переоткрытая по-новому, по-своему. Не я меняюсь, а я вижу это «иначе».

Самая большая ошибка поэтому – рассматривать проявления религиозного фанатизма или экстремизма в рамках традиционных религий. Они, эти религии, сами, так сказать, в шоке – они не знают, как себя вести с этим новым явлением. Нет даже языка для описания этой проекции.

Это важно для понимания глубинных причин человеческого бунта в XXI веке – в самом, казалось бы, комфортабельном мире, – они также описаны у Хантингтона. Все дело в кризисе идентичности – конец идеологий не только освободил человека политически, но и экзистенциально, лишив его заодно, как выяснилось, оснований бытия. В этой ситуации человек судорожно цепляется за то, что всегда под рукой, – за расу, национальность, территорию, наконец, религию. Но это всегда уже новая проекция: «того же самого», которое становится «не тем же самым».

Например, традиционное понятие «национализм» – это всего лишь старое слово для нового явления, которое точнее было бы называть «пред- или пранационализмом». Поиск новой веры, новых оснований – лишь знаки масштабного экзистенциального кризиса после 1990-х годов.

Лоялистские радиостанции типа «Комсомольской правды» или «Говорит Москва», в отличие от официоза, иногда дают слово представителям «царебожия», тем самым, которые являются инициаторами процесса против «Матильды». Они весьма откровенны – сообщают нам, что пугающая движуха последних недель доказывает сохранившуюся еще в народе «пассионарность», и употребляют выражение «что-то настоящее» – в том смысле, что наконец появилась сверхценность, ради которой и стоит жить.

То, что этим настоящим стал, в свою очередь, довольно искусственный концепт – вера в то, что царь своей мученической смертью искупил прежние грехи России, – не имеет значения. Как и то, что поводом стал фильм «Матильда», а не, допустим, какой-то мультфильм про князя или идентификационный номер, цифровой код, – это лишь игра случая.

Кризис идентичности порожден в том числе и постмодернистской разомкнутостью личного пространства. Модернизм предполагал интеллектуальную оппозицию всему внешнему, то есть кухня или келья как спасение от мира; внутреннее как спасение от внешнего мира (подробнее см.: Тишунина Н. В. Современные глобализационные процессы). Ситуация постмодернизма принципиально иная: она буквально выгоняет из кельи и кухни наружу, как бы принуждая к выходу в мир. Человек, лишенный опоры, вынужден еще и куда-то при этом идти – на редкость некомфортное сочетание.

Но почему этот поиск себя, настоящего сегодня превращается в насилие над другими, откуда берется парадоксальное понимание насилия как спасения?

Ничего своего

Справиться с этим кризисом идентичности пока невозможно, это не только российская проблема, рецептов нет ни у кого в мире. Но есть компромиссный вариант. Это возможность создания собственного малого мира, малого выхода в мир – утверждение себя через разные социальные практики, от обустройства клумбы перед домом до участия в политике. Это создает пусть и иллюзорную, но все же возможность обрести себя рыночным путем, выставляя свой мир на общий аукцион идей существования.

В любом европейском городе нас поражает многовариативность обустройства придомового пространства: клумбы, кадки, вазы с цветами, побогаче, победнее, не важно – каждая неповторима, видно, что это сделано руками людей, живущих тут. Это и есть метафора выставления себя на публичный аукцион, ведь клумба повернута к обществу, к миру, и одновременно попытка обретения малой идентичности.

В России в крупных городах вместо этого предусмотрено типовое оформление – согласно стандарту и ГОСТу. Российское социальное пространство устроено таким образом, что тут нет почти ничего своего: понятие «частная собственность» ограничилось для большинства квартирой, дачей и машиной. Но понятие «собственость» предполагает и символическое значение: хочется владеть, например, чужим вниманием. Чтобы его добиться, нужно что-то предложить другим. Но такого символического рынка идей в России так и не появилось – государство не впустило человека в публичную сферу. Это суть государственного эгоизма в России – власть не хочет делиться даже иллюзией власти. Не понимая, что сегодня как никогда именно участие в публичном поле, то есть в политике, стало самым универсальным способом обретения себя, обретения идентичности. 

В России нет возможности выставлять свой малый мир на торги. Ах так, говорит человек, не признаете мой малый мир, тогда получайте большой, теперь вы все будете жить по моему плану. И выкатывает из кельи или кухни, как в «Сноу-шоу» Славы Полунина, огромный ком – плод длительных размышлений – со словами «либо вы принимаете его, либо он вас раздавит».

Было бы наивно думать, что всего этого в Кремле не знают. Напротив, там делают все возможное, чтобы предупредить ваши желания. Множество людей буквально занимаются тем, чтобы придумать вам судьбу – как в компьютерной игре, чтобы она была хорошо детализирована, с максимальным эффектом присутствия. Для вас предусмотрен разнообразный ассортимент, то есть это уже не два типа существования, как в позднем СССР (комсомол или рок-н-ролл), а двадцать два.

Кремль использует национализм с самого начала как инструмент, впрочем, как и либерализм; но до сих пор считалось, что вариантов хватит на любой вкус. Вариант «за веру, царя и Отечество» также был предусмотрен как пространство для подгруппы «религиозный консерватизм» – об этом подробно написал Александр Баунов. 

Но идентичность не формируется сверху, коллективно, не совершается с помощью только разрешенных каналов – вот в чем главный парадокс. Люди не могут обрести себя новых под тотальным контролем. А возможность сделать что-то самому в легальном поле исключена. Тем самым власть как бы вынуждает искать себя вне легального поля, то есть через те каналы, которые до сих пор по каким-то причинам не приватизированы государством.

Самые низовые, непрезентабльные, архаичные практики, граничащие с нарушением табу. Пространство мистического, ритуального, катакомбного, пространство карго-культа и карт Таро. Но именно неподконтрольное действие и рассматривается его участниками как единственное «настоящее», и в этом объяснение пассионарности анти-«Матильды», а также запредельной архаичности их сознания – с точки зрения XXI века.

Там, где самостоятельное действие становится дефицитом, оно превращается в сверхценность. Чем оно архаичнее, тем более «настоящее». Вина тут целиком на власти, которая опять закупорила сферу публичного, и теперь поиск себя означает «делать что-то вне или поперек государства». Так, пространство архаики парадоксально понимается в качестве свободы и настоящего: как свобода быть хуже других, свобода не считаться с общечеловеческими ценностями, свобода как насилие.

Точно так же поступали государственые пропагандисты, которые в 2014 году довели общество до истерики, они понимали агрессию сверх разрешенной государством как «свободу» – свободу быть хуже и бесчеловечнее. Как необъяснима была самоубийственная логика милитаристов (ведь «превратить Америку в ядерный пепел» означало автоматически самим превратиться в то же самое), так же необъяснима и логика яростного сопротивления какому-то фильму о романе царя. Но все эти порывы означают в первую очередь одно: сигнал о болезни общественного организма. 

Политическое измерение

Политическое закрыто, заперто от всех; ключ у Кремля. Но любой запрет только политизирует ситуацию – в этом еще один парадокс нового времени. «Матильда» еще недавно проходила по ведомству общественного раздражения; ситуация пост-«Матильды» вводит ее уже в качестве политического фактора. Пост-«Матильда» политически многогранна.

Понятие «консерватизм» настолько же привычно для России, насколько и невербализованно. Оно как бы растворено в воздухе, оно есть – и его нет. Все ссылаются на «консервативные ценности», которые никем и никогда не формулируются. Это поразительный эффект: в стране, где на каждом шагу повторяют про консерватизм, до сих пор нет консервативной партии, хотя все партии используют консерватизм как постулат, модус и каркас.

Парадокс: либерализм во враждебном окружении как раз сумел сформулировать свои основные принципы, артикулировать их – они выражаются простым словом «свобода»; недавно это было впервые политически капитализировано – с помощью муниципальных выборов в Москве. С консерватизмом дело обстоит иначе: он вроде бы везде – и нигде. Есть какие-то частные попытки его сформулировать, но они тонут в яростном разоблачении чужого, либералов и демократии. Консерватизм весь состоит из «не»: мы не Европа, не Америка, не Азия. А кто? Нет ответа. В теоретическом плане российский консерватизм оказался слаб, он ничто, он целиком состоит из отрицания чужого, а не из утверждения своего.

Это в известном смысле образовало лакуну на предвыборном поле перед 2018 годом. И скандал с «Матильдой», вышедший на федеральный уровень, очень подходит именно для того, чтобы легализовать партию консерваторов, ввести ее наконец в легальное политическое поле. Вообще овеществить идею консерватизма, внушить себе и остальным, что консервативное большинство существует и его окончательная идентификация, а точнее, архаизация состоялась благодаря «Матильде».

Первая такая попытка была в 2014 году, но мы помним, как недолго продержался в умах концепт «русский мир». Мир анти-«Матильды» продержится, думается, еще меньше. Но сейчас это очень выгодный конструкт: с одной стороны, он будет держать под контролем этих самых консерваторов; с другой – можно будет опять говорить от лица консерватизма, вводя новые запреты. Подземный бунт можно легко перевести в организованный – вот уже и киносети прислушиваются к голосу консерваторов, – а затем приватизировать его.   

Наконец, это хороший противовес тем же «либералам»; Кремлю выгоднее не противостоять им напрямую, а быть арбитром между консерваторами и либералами. Заодно это и хороший таран против самих либералов, если что. Отсюда вытекает и идейное обоснование четвертого срока – примирение враждующих сторон. Видите, одна «Матильда» до чего довела страну, расколола. Нельзя вас оставлять одних. Людей нужно успокоить, с этим мы и идем к людям. Это и есть наша задача – удерживать хрупкий мир.

Наконец, история с «Матильдой» совершенно заслонила «подведение итогов революции 1917-го». Кремль весь год всячески избегал этической оценки революции, прикрываясь формулой «решайте для себя сами, триумф это или поражение». «Матильда» вообще затмила тему революции, отшвырнула ее подальше. Какие там итоги, когда фильм вот-вот выйдет в прокат? В общем-то овчинка стоит выделки, а то еще придется произнести что-то принципиальное, дать оценку террору, Гражданской войне, не говоря уже о прощении и покаянии. «Матильда» тут очень кстати, она уводит от обсуждения сущностных вещей. Будоражит новыми вызовами.

Таким образом, случай с «Матильдой» является выплеском снизу, вызванным искусственной закупоркой сверху. Что тут подлинно, а что следствие манипуляции, невозможно разобрать. В имитационной модели все конфликты так и выглядят – и будут в дальнейшем: они просачиваются через случайные прорехи со свистом обреченного, с уханьем и гиганьем «спасибо, что живой». Это в большей степени всегда заявление о собственном существовании, чем что-то еще; и выглядят они всегда как бунт плоти или кипение разума. И, как и в 2014 году, новая политическая реальность – это всплеск животных инстинктов внутри наглухо застегнутого общества. Этот скандал и невыгоден, и выгоден власти одновременно, сейчас она пытается капитализировать его полезную часть и нивелировать негативную. Именно этим и объясняется двойственность реакции власти: с одной стороны, осуждение проявлений экстремизма, а с другой – попытка сделать вид, что это «не страшно».

Однако отныне мы живем в пространстве пост-«Матильды», где каждое слово и каждый жест способны поколебать устои. И это история не про фильм или секту, а о том, что общество слишком хрупкое и не имеет никаких внутренних скреп – чем громче о них кричат, тем с большим треском они вываливаются из обшивки.