Идея реформировать Россию с помощью выстраивания промежуточных институтов выглядит привлекательной, тем более что она опирается на конкретный опыт других стран, причем очень разных. Ей нельзя предъявить модное обвинение в некритичном копировании западного опыта для уникальной и неповторимой России (хотя такие обвинения нередко выдвигают люди, готовые использовать этот опыт в индивидуальном порядке, когда речь идет о потребительском стандарте). В пользу промежуточных институтов есть и еще один аргумент, который трудно опровергнуть даже этой категории критиков, – таким путем шел Китай в ходе своего транзита от культурной революции к рыночной экономике.

Еще Пушкин, когда писал в «Осени» о творчестве поэта, задал загадочный вопрос: «Плывет. Куда ж нам плыть?» В черновиках сохранились и попытки ответа, но в каноническую редакцию они не попали. Занятно, что они были связаны с мотивами как знакомых поэту Кавказа и Молдавии, так и дальних стран, которые его манили, – чем не повод для размышлений, которые, впрочем, к данному тексту имеют косвенное отношение. Мы же отметим, что вопрос о целеполагании, о том, каково должно быть направление пути, является ключевым в любом деле, будь то творчество или реформирование (которое кое-где может быть сродни творчеству).

Исключения ради согласия

В Китае, как и в Чехии (также успешный пример использования промежуточных институтов), был консенсус элит по поводу основного направления развития страны и общества. Складывался он трудно, через исключение мощных, ранее ведущих элитных слоев из процесса принятия решений.

В Чехии это произошло в результате бархатной революции, которая для значительной части населения была вовсе не бархатной. Если после 1968 года в стране проводилась жесткая «нормализация», когда сторонников Пражской весны отправляли мести улицы и сторожить котельные, то после 1989-го последовала обратная реакция, выразившаяся в люстрациях. В результате был срезан весь верхний бюрократический слой, который ассоциировался с «нормализацией» – вне зависимости от отношения его представителей к реформам. Неудивительно, что в современной Чехии сохранилась ортодоксальная компартия, которую изначально поддерживали люстрированные чиновники, их чада и домочадцы.

В Чехии консенсус элит был вокруг европейского пути развития, процесса «возвращения в Европу», преобразования Восточной Европы в Центральную – можно называть его как угодно, суть не меняется. В рамках этого пути надо было не только провести рыночные реформы, но и обеспечить нормальный диалог с обществом. Не из альтруизма, а из осознания того факта, что раз в несколько лет проходят конкурентные выборы, на которых надо отчитываться перед избирателями. И отказаться от них нельзя, потому что в Европе не поймут и к себе не возьмут. Таковы правила игры, которым надо было следовать не только чехам, но и венграм, и полякам, у которых не было чешского межвоенного опыта жизни при демократии.

В Китае и исходные условия, и параметры консенсуса были, конечно же, иными. Страна, где большинство населения и до культурной революции продолжало жить фактически на уровне XIX века, была полностью разорена за десятилетия безумных экспериментов. После смерти Мао консенсусным для большей части элиты стало представление о том, что внутренние конфликты должны решаться без апелляции к массам и массовых же репрессий.

Лидеры, оказавшиеся за пределами этого консенсуса, неспособные управлять иными методами, кроме соединения силового ресурса и политической демагогии (так называемая «банда четырех»), были арестованы и отданы под суд. Затем произошло второе разделение – менее известное, но не менее принципиальное. Пять лидеров – глава партии и государства Хуа Гофэн и четверо его соратников (прозванные «малой бандой четырех») – настаивали на том, что в политике надо проявлять разумную сдержанность, а в экономике вернуться от маоистского хаоса к социалистической плановой системе. От них избавились не столь жесткими методами – просто отправили на пенсию с минимальным почетом.

Наконец, на третьем этапе из правящей элиты были исключены сторонники политической либерализации, которую большинство элиты признало угрозой для стабильности. Весь этот процесс исключений занял почти полтора десятилетия (1976–1989) – от смерти Мао до разгрома митинга на площади Тяньаньмэнь. В результате сложился консенсус, существующий и сейчас, несмотря на коррупционные потрясения и усиление влияния Си Цзиньпина. Партийная олигархия, рыночная экономика, ухаживание за инвесторами, подавление оппозиции – все это компоненты китайской модели. Но в ее основе – представление элиты о том, что именно такая модель сделает страну одним из ведущих игроков на мировой арене.

Дефицит энтузиазма

Что мы видим в России? В элите есть консенсус, но основанный на неприятии любых революционных сценариев. Даже верный ленинец-сталинец Геннадий Зюганов говорил, что страна исчерпала лимит на революции. Элиты воспринимают революционные процессы – что бархатные, что небархатные – как угрозу своему существованию. Население тоже не принимает революционного сценария, обоснованно полагая, что, пока паны дерутся, у холопов чубы трещат. «Арабская весна» в сочетании с украинским Майданом окончательно дискредитировали любые подобные варианты. Таким образом, и элиты, и население при всех различиях между ними едины именно в этом.

Что же касается перемен, то здесь куда сложнее. Суперэлита, оказывающая влияние на принятие государственных решений, – это очень узкий слой, – желает сохранить статус-кво. Большая часть элиты хотела бы снижения давления на нее со стороны силовиков и реального уменьшения административных барьеров. Она может декларировать необходимость новых институтов и даже поучаствовать в их создании. Но у этого большинства нет драйва для того, чтобы инициировать перемены. После дела ЮКОСа оно ослаблено, лишено субъектности.

Более того, те же представители элиты, которые сегодня осуждают вмешательство силовиков в экономику, завтра вполне могут попросить знакомого полковника или генерала помочь разобраться с конкурентом. И не видеть в этом ничего плохого – ведь все это делают. Добавим к этому и невысокую легитимность российской элиты в отличие, например, от Китая, где она изначально была тесно связана с самым героизированным периодом истории страны, – войной против японцев и местных коррумпированных генералов-милитаристов.

Население тоже не против перемен – если без стрельбы на улицах и прочих потрясений. Но вопрос в том, что это за перемены. Чаще всего речь идет о более справедливой экономике, социальной сфере, политике. Но бороться за них, создавать коалиции для решения конкретных задач, даже если это не представляет угрозы для собственного благополучия, люди не хотят. Есть узкий слой россиян, кто готов к эволюционному действию, но их слишком мало. Причем политическая реакция ведет к тому, что у некоторых опускаются руки и они уходят в эмиграцию – внутреннюю или внешнюю. Советская формула «тебе что, больше всех надо» сохраняет свою актуальность.

И самое главное – не видно цели, к которой надо идти, хоть рывками (что свойственно российской истории), хоть эволюционно, постепенно переходя от более простых институтов к более сложным, укореняя их в обществе, придавая им легитимность и устойчивость. Европейский путь в обозримом будущем невозможен – даже в 1990-е годы, когда идея сближения с ЕС была куда более популярна, россияне хотели жить не «в Европе», а «как в Европе», видя в опыте Старого Света прежде всего материальную составляющую. А сейчас для россиян Европа – это не только геополитический противник, но и территория однополых браков и торжествующих мигрантов. Европа, в свою очередь, тоже воспринимает Россию иначе, чем в девяностые, – как страну, от которой исходит угроза. Так что чешский вариант не проходит.

Однако и с собственным путем, как в Китае, дело обстоит не лучше. В публичном пространстве немало патриотической риторики, которая сегодня политкорректна – как в начале девяностых была принята риторика либеральная. Но за ней нет не только уверенности в правильности выбора, но и способности реально планировать на перспективу. Сейчас горизонты планирования резко сузились – те, кто пытается просчитать на несколько лет вперед, воспринимаются как стратеги. А многочисленные стратегические документы, над которыми трудятся серьезные профессионалы, не воспринимаются всерьез. Ведь никто не знает, каковы будут нефтяные цены не только через пять-десять лет, но и в следующем году. Даже в коренных вопросах стабильности политической системы ситуация не лучше – так, например, проспали сланцевую революцию, оказавшую прямое воздействие на нефтяной рынок.

Нет и понимания того, каковы цели российской внешней политики, с которой традиционно связан экономический курс. Каковы интересы страны в Сирии, на Балканах, в Венесуэле. Как выстраивать отношения с Украиной, чего хочет Россия от Евразийского союза. И в целом – какое место отводит себе Россия в современном мире. Если одной из «сверхдержав» (к тому же с тенденцией к самоизоляции), то надо учитывать все риски перенапряжения и отставания, с которыми в свое время не справился Советский Союз. И, конечно, это никак не совместимо со строительством современных стабильных рыночных институтов, в том числе и поэтапным.

Все это не означает, что нельзя пытаться стимулировать локальные перемены – надо только понимать пределы возможного. Чтобы потом не разочаровываться.