Потом все, что останется от нас, это анекдоты.

С анекдота начинается жизнь любого человека, им и закончится. «Когда ты родился, первым делом ты ухватил меня за палец, и у тебя были длинные волосы, а глаза как у папы, почему-то голубые, хотя у отца карие». «Когда Николай Петрович умирал, он вдруг открыл глаза и сказал: "Франция... армия... авангард..."».

Анекдоты тут, разумеется, в старом, пушкинском смысле. Типа рассказы, к которым следует относиться по принципу: хочешь – верь, хочешь – не верь. Ну так вот мы – верим.

Губанов об этом написал отлично: 

Я стою посреди анекдотов и ласк,
Только окрик слетит, только ревность притухнет,
Серый конь моих глаз, серый конь моих глаз,
Кто-то влюбится в вас и овес напридумает.

Ему было с кого это писать, примеряя на себя. Евтушенко так стоял.

К слову сказать, в тех же злых слухах и литературных анекдотах ходит следующее: Евгений Евтушенко обеспечил Губанову в своей «Юности» в 1964 году такую публикацию, что после нее (первой и единственной) поэта вообще перестали пускать на пороги литературных редакций.

В той злосчастной «Юности» были опубликованы три строфы из поэмы «Полина» (опубликовано как одно стихотворение), после чего на Леонида Губанова обрушилась вся официозная критика. «Правда» и «Литературная газета», любимый тогда народом «Крокодил». Всего было примерно двенадцать штук фельетонов. «…Чтобы не сказать "доносов"», – замечает один из авторов губановской сетевой биографии. «В те годы этого было достаточно, чтобы переломать крылья кому угодно, а уж молодому поэту – попросту испортить жизнь навсегда», – заключает он.

Вот эти три строфы.

Холст тридцать семь на тридцать семь
Такого же размера рамка
Мы умираем не от рака
И не от старости совсем…

Когда изжогой мучит дело
И тянут краски теплой плотью
Уходят в ночь от жен и денег
На полнолуние полотен

Да! Мазать мир! Да! Кровью вен!
Забыв измены, сны, обеты
И умирать из века в век
На голубых руках мольберта.

Но и сам Евтушенко, когда гремел и блистал, тоже уже стоял среди ласк и анекдотов. Вот самый известный: «Молодого Евтушенко представили Ахматовой. Евтушенко был в модном свитере и заграничном пиджаке. В нагрудном кармане поблескивала авторучка. Ахматова спросила: – А где ваша зубная щетка?»

Это добрый Сергей Довлатов.

К слову о бывших молодых. Еще молодой (тогда, тогда! – сейчас мы все тоже увяли), шумный и скандальный поэт Ярослав Могутин написал в одном своем верлибрическом яростном стихотворении: «Дайте мне яркие пиджаки Евтушенки!» 

Пиджаков Евтушенко ему не дали. Потому что это ЕГО пиджаки. Они даже Бродскому не подошли. (Я, как старая лиса, вышел на лесную тропинку, нюхаю пыльную весеннюю землю, выискиваю тему «пиджак», и она – вот! вот! – выскочила из кустов, побежала, летит, улепетывает, только хвост ее кургузый, разноцветный, пиджачный мелькает.)

Евгений Рейн рассказывает:

«…Когда он (Бродский имеется в виду) освободился из ссылки, он не в Ленинград приехал, а в Москву. Он пришел ко мне и говорит, что три месяца не мылся. Я позвонил Аксенову, тот говорит: "Приезжайте немедленно ко мне". Мы приехали. Иосиф пошел принимать ванну, а мы не знаем, что делать дальше. Я говорю: надо позвонить Евтушенко. Тот случайно снял трубку. Я все рассказал. Евтушенко в ответ: "Немедленно встречаемся. Я позвоню в "Арагви", и нам дадут место". Приехали в "Арагви" – стоит огромная очередь, хвост человек на двести. Но вышел директор, и нас во главе с Евтушенко провели в отдельный зал. Сели. Но безумный Евтушенко говорит: "Поэт не должен сидеть отдельно от своего народа". Потащил нас в общий зал, где нет ни единого свободного места, но директор попросил – и все потеснились. Нам поставили столик "среди народа". Бродский был печальный, усталый и через час ушел. Понятно? В Ленинград он уехал через пятнадцать дней и все эти две недели постоянно встречался с Евтушенко. (…) Другой раз Женя ему говорит: "Ты очень плохо одет, у меня есть английский костюм, который я почти не носил, он на тебя…" Этого Бродский ему не простил».

Надо сказать, что эту версию Рейна сам Евгений Евтушенко оспорил: «Мы встретились в грузинском ресторане "Арагви". Любимец Ахматовой был одет слишком легко, поеживался от холода, и я инстинктивно снял пиджак и предложил ему. Он вдруг нервно залился краской: "Я не нуждаюсь в пиджаках с чужого плеча"».

Всё!

Но анекдоты уже не остановить. Они сыплются и сыплются. И то Евтушенко сделал не так, и это. Меня смешат эти упреки Евгению Александровичу. Ему досталась слава, достался отзвук славы, достались его пиджаки, досталась анекдотичность. А ты сперва заслужи себе анекдотичность.

За тридцать мне. Мне страшно по ночам.
Я простыню коленями горбачу,
лицо топлю в подушке, стыдно плачу,
что жизнь растратил я по мелочам,
а утром снова так же ее трачу.

Когда б вы знали, критики мои,
чья доброта безвинно под вопросом,
как ласковы разносные статьи

в сравненье с моим собственным разносом,
вам стало б легче, если в поздний час
несправедливо мучит совесть вас.
Перебирая все мои стихи,
я вижу: безрассудно разбазарясь,

понамарал я столько чепухи...
а не сожжешь: по свету разбежалась.
Соперники мои,
отбросим лесть
и ругани обманчивую честь.
Размыслим-ка над судьбами своими.
У нас у всех одна и та же есть
болезнь души.

Поверхностность ей имя.

Если верить ученому Татьяне Черниговской, то нашему мозгу все равно: происходят ли реальные события, или человек фантазирует, или вспоминает, или читает книгу, или смотрит фильм, – переработка этой информации произойдет типичным для нейронов образом. Так же бывает и с галлюцинациями. Они, видения, для мозга имеют равную ценность со всей остальной информацией.

Если фиксировать работу мозга у человека, страдающего слуховыми галлюцинациями, то можно увидеть на томографе такую же активность в определенном участке мозга, как и у нормального человека, слушающего в этот момент реальный голос. То есть доказывать человеку, что чертей, ангелов, Бога нет – бессмысленно: он-то их видит, слышит, чувствует их и ощущает тактильно. Поэт – это тот, кто создает свою реальность. Засунь его в томограф, и тот покажет чудеса. С такой же активностью мозга на дисплее, как если бы черт или ангел сейчас в реальности явились ему, сердешному. Не верь глазам своим! Потому как глаза смотрят, а мозг видит. Но и мозгу не верь – его легко обмануть.

Это похоже на всю историю жизни Евгения Евтушенко. «Не верь глазам своим!» Он как будто двоится. Во всей его жизни есть какая-то двойственность.

Даже разные сведения о дате рождения приводятся: 1932 и 1933 годы. И место рождения тоже мерцает: то станция Зима, а то Нижнеудинск. А уж про отношение к нему разных людей и говорить не приходится: оценки совершенно диаметральные. Да и эта его жизнь – на две страны.

«Я почему-то всегда чувствовала в нем это, – говорит одна моя знакомая. – Вчера видела ночью фильм о нем, о конфликте с Бродским, которого Евтушенко обвинял в надуманном усложнении мысли, в желании сотворить загадку на ровном месте».

Я очень люблю такие вещи. Надо внимательно разматывать клубок чужих претензий к другим людям, к мирозданию: там и таится мерцающий ответ, неожиданная разгадка. «И разгадка жизни моей», – сказала однажды Ахматова. Да-да, разгадка нашей жизни в наших попытках запутать ее. Так и должно быть.

«Евтушенко видела в жизни всего раз. В Гоголь-центре был вечер года два назад. Читал многое по памяти и свою «Дору Франко» – по книжке, но редко заглядывая. Мне показалось, что он старался быть честным. В этом чтении, в ответах на вопросы, в размышлениях, в своих оценках и переоценках людей. Мне очень запомнилась тогда эта нота честности. Сознательного к ней стремления у него. Почти три часа без перерыва. Это было очень увлекательно», – говорит слушательница.

Иногда мнение просто слушателя и просто читателя важнее всех усмешливых воспоминаний современников ближнего круга. Что нам может дать «ближний» круг? Только иронию по отношению к нам и обвинения в самопиаре. Тоже нашли себе, понимаешь, оскорбление! В конце концов, и сам Евтушенко обвинял того же Бродского в самопиаре. И ничего!

Вообще, как раз обвинения Бродского в его самопиаре мне не кажутся справедливыми, хотя, безусловно, сам Евтушенко очень об этом заботился и постоянно делал себе этот злосчастный самопромоушен. Но это как раз нормально для такого невероятно энергичного и честолюбивого человека. Надо продавить под себя мир, продавить Вселенную. Надо воспламенить себя. Но нам? Что нам за дело до этого? Будем как дети.

Кстати, о детях. Помню, моя знакомая (по рассказам ее о своем детстве помню) долгое время тревожилась и любила загадочную песню про «котятки русские больны». Ну доброе сердце было у девочки! Кто ее осудит? 

Потом уже догадалась, когда подросла. «Хотят ли русские войны?» – пелось в этой песне.

Метался я... Швыряло взад-вперед
меня от чьих-то всхлипов или стонов
то в надувную бесполезность од,
то в ложную полезность фельетонов.
Кого-то оттирал всю жизнь плечом,
а это был я сам. Я в страсти пылкой,
наивно топоча, сражался шпилькой,
где следовало действовать мечом.
Преступно инфантилен был мой пыл.
Безжалостности полной не хватало,
а значит, полной жалости...
Я был
как среднее из воска и металла
и этим свою молодость губил.

Пусть каждый входит в жизнь под сим обетом:
помочь тому, что долженствует цвесть,
и отомстить, не позабыв об этом,
всему тому, что заслужило месть!
Боязнью мести мы не отомстим.
Сама возможность мести убывает,
и самосохранения инстинкт
не сохраняет нас, а убивает.
Поверхностность – убийца, а не друг,
здоровьем притворившийся недуг,
опутавший сетями обольщений...
На частности разменивая дух,
мы в сторону бежим от обобщений.
Теряет силы шар земной в пустом,
оставив обобщенья на потом.

А может быть, его незащищенность
и есть людских судеб необобщенность
в прозренье века, четком и простом?

Еще из сплетен. Относительно недавних. Когда у Евтушенко выходила книга в одном видном издательстве, он позвонил редактору. (Редактор — Евгений Никитин, мой знакомый, так что все почти документально.)

– Евгений, – сказал Евтушенко, – очень важные новости: я написал еще сто стихотворений. Я сейчас их вам пришлю! Их надо обязательно включить. Это мои лучшие стихи! Я сам поразился, когда их написал. У меня слезы выступили!
– Евгений Саныч, книга уже в печати. Я ничего сделать не могу.
– Как это – не можете? Вы не понимаете. Это очень важно – включить эти стихи. Это ваша обязанность перед русскими людьми, ваша миссия, Женя.
– Давайте через полгода сделаем переиздание и дополним книгу.
– Это будет обман тех, кто купит первый вариант. Они не прочитают главные стихи. А эти стихи – главные. Я все в себе переворотил, чтобы написать эти стихи.
– Евгений Саныч, но книга уже печатается. Я технически не могу ничего сделать.
– Я все понял, – сухо сказал Евтушенко. – Соедините меня с директором издательства.
– С директором издательства?!
– Да, Женя, с NN соедините!
– Евгений Саныч, я не могу.

– NN был для меня так же недостижим, как Путин, – замечает в скобках мой несчастный приятель. – Совершенно запрещалось кого-то к нему направлять.

– Как это – не можете? – спросил Евтушенко.
– У меня нет таких полномочий.
– То есть с Кеннеди и Киссинджером я мог связаться, а с директором вашей конторки не могу? – саркастически спросил он.
– Киссинджера после этого не могли уволить, а меня уволят. А мне семью кормить.
– Женя, вы – преступник. Вы – коллаборационист. Вы ставите личные интересы выше литературы. С вами я больше не работаю.

С этими словами он бросил трубку. Правда, надо отдать ему должное, в следующий приезд в Москву Евтушенко начисто об этом забыл. А еще через год, когда я перестал работать в этом издательстве, забыл и о моем существовании в природе.

Конец цитаты.

Очень мне нравится мысль поэта Игоря Караулова. Не Евтушенко придумал советскую туристическую поэзию. Ее основы заложил еще Маяковский, а дань ей отдали многие – и даже Николаю Заболоцкому на склоне дней довелось стихотворно отчитаться о командировке в Италию. Но Евтушенко в итоге превратил – при кротком непротивлении и даже финансовом содействии властей – поэтический туризм практически в дело жизни. Он объездил многие десятки стран, непременно стремясь убедиться, что в каждой стране живут красивые девушки, цветет прекрасная природа и готовятся вкусные блюда, но при этом всё: и девушки, и цветы, и жаровни – тоскует о Ленине и социалистическом переустройстве общества.

Честно говоря, меня это совсем не удивляет. Ни телефонная сцена в редакции, ни вклад в туристическую поэзию. Понятно, что в человеке все время стучал этот мотор. Поэт – это вообще не тот, кто стихи пишет. И уж точно не тот, который пишет хорошие стихи. Поэт – это больное животное. Прислушивается, нюхает, пытается угадать. Припал брюхом (не ухом, это важно) к земле. И вдруг катается по ней, собирает репьи.

Или наоборот. Торгует телом, лицом. (Ну, в иносказательном смысле, расслабьтесь.)

От поэта вообще нечестно и бессмысленно ждать приличия. Он изначально бесстыден и непристоен. 

Кстати, помните эту первую цитату, с которой все начиналось?

За тридцать мне. Мне страшно по ночам.
Я простыню коленями горбачу,
лицо топлю в подушке, стыдно плачу,
что жизнь растратил я по мелочам,
а утром снова так же ее трачу.

У Ахмадулиной есть похожее. Про тридцать лет. Видно, люди с эстрадной судьбой сильно вопрос возраста чувствуют. (Хотя кто его не чувствует? Вот Пушкин тоже в 30 лет писал, что прошла младость, рифмовал, кстати сказать, со словом «радость». Да и Бродский, не к ночи помянутый, тоже унывал: «Старение мое, старение, где ты, ног моих стройных струение?»)

И вот именно Ахмадулина и сказала об этом со всей данной ей отвагой. (Я вообще их очень люблю. И Ахмадулину, и отвагу.)

– Друзья мои, мне минет тридцать лет,
увы, итог тридцатилетья скуден.
Мой подвиг одиночества нелеп,
и суд мой над собою безрассуден.

Бог точно знал, кому какая честь,
мне лишь одна – не много и не мало:
всегда пребуду только тем, что есть,
пока не стану тем, чего не стало.

Так в чем же смысл и польза этих мук,
привнесших в кожу белый шрам ожога?
Уверен в том, что мимолетный звук
мне явится, и я скажу: так много?

Затем свечу зажгу, перо возьму,
судьбе моей воздам благодаренье,
припомню эту бедную весну
и напишу о ней стихотворенье.

Сейчас как раз весна. Евтушенко умер первого апреля. Как всегда, всех обманув.

Спасибо ему за то, что был. И так ярко жил. Дразнил нас, смешил, восхищал, оставлял равнодушными и раздражал.

Все, что останется от нас, – анекдот.

Анекдот тьмы.