Кто долго наблюдает Путина – а мы все и наблюдем – знает, что для него нет хуже, чем прогнуться, уступить чужой воле. Он, может, и не собирался надолго исчезать, но заметил, что от него требуют: "Пусть появится, выйдет перед камеры, расскажет нам, куда пропадал", и передумал появляться: “Это я что, обязан по первому чьему-то желанию предъявлять себя? Объяснять, что делаю и где нахожусь? Не дождетесь”. Свое незапланированное исчезновение он мог легко перевести в сознательную игру, в укрощение строптивого общественного мнения, демонстрацию несгибаемости. В этике современной российской власти главное ведь не дать слабины, показать, что ты абсолютно самостоятелен, что источник решений внутри, а не снаружи, иначе заподозрят в слабости, перестанут слушаться и уважать, начнут давить и влиять. Поэтому захотел – исчез, захотел – появился, но не когда вы ждали и требовали. Захотел – посадил Ходорковского, захотел – отпустил, но когда уже никто особо не надеялся и не просил. Наказал “Дождь”, а потом вроде как простил – тоже когда не ждали. Та же модель поведения переносится во внешнюю политику, где за границей вызывает большое недоумение. Но и внутри страны в 2011 году решение удивить всех неожиданным возвращением в президенты прошло совсем не так гладко, как планировалось.

Похожая игра с общественным мнением встречается и в других режимах, где в центре личность правителя. Ислам Каримов несколько раз исчезал надолго, пропускал через страну и мировую прессу волну всевозможных слухов, догадок, предположений о преемниках, а потом появлялся и танцевал на свадьбе, показывая, что бодр и силен, что никак не отменяет реальных проблем ни со здоровьем, ни с передачей власти.

Мы как однажды привыкли, что у нас был старый больной президент, а потом его сменил молодой и бодрый, так и пребываем в этой привычке. А с тех пор минуло, ухнуло, пролетело аж 16 лет. Мы позабыли, как это бывает, когда фондовый рынок, голос дикторов и спокойствие границ колеблется вместе с артериальным давлением одного человека. Если российский президент собирается оставаться на своей должности до 2024 года, мы тоже можем оказаться в политической зависимости от медицинских показателей.

Пейзаж тирании

Что будет, если Путин после очередного исчезновения действительно более или менее внезапно покинет свой пост на этой земле? Неожиданный уход главы государства – проблема даже для демократии, где, как нас научили, институты важнее человека. После смерти Кеннеди торги на американском фондовом рынке пришлось остановить на несколько дней, чтобы избежать паники.

В 2009 году в демократической, по африканским меркам, Нигерии умер президент Умару Яр-Адуа, мусульманин, ему на смену пришел вице-президент Гудлак Джонатан, христианин, и страна погрузилась в войну с исламскими экстремистами. В Нигерии принято, что президенты христиане и мусульмане чередуются у власти, и, с точки зрения исламистов, президент-мусульманин не досидел свое, а христиане узурпировали власть раньше срока.

Для авторитарного режима нежданный уход лидера и вовсе испытание, от которого страны трещат по швам. Персонализированные, вождистские режимы – а в такой все больше превращается Россия, особенно после возвращения Путина в 2012 году – иногда стараются размыть это событие во времени: уже умер, а говорят болеет, хуже, лучше, снова хуже, конец. Так было со Сталиным и с корейскими Кимами: корееведы знают, что Ким Чен Ир умер 17 декабря 2011 года утром, а сообщение о его смерти передали в полдень 19 декабря, спустя двое суток с небольшим. Ким Ир Сен умер в два часа ночи 8 июля 1994 года, сообщение передали в полдень 9 июля, то есть прошло 34 часа. Это, впрочем, показывает: даже в самых тоталитарных системах с классическим культом личности вождя факт его ухода не скрывают неделями – не позволяет ни химия, ни политика: правящей бюрократии тоже хочется, чтобы поскорее наступила определенность.

Дальнейшая судьба режима зависит от того, какая часть бюрократии перехватит инициативу. На этот счет есть свежие примеры и результаты недавних краш-тестов.

В любом авторитарном режиме наверху всегда есть консерваторы и относительные реформаторы. Те, кто уверен, что все надо оставить как есть, и те, кто считает, что мы, конечно, молодцы, придумали замечательную боливарианскую, исламскую, социалистическую революцию, но молодым везде у нас дорога, и наша сила не только в стройках, но и в умении идти в ногу с прогрессом: вы думали, мы сталинисты, замшелые религиозные фанатики, а мы нет.

Как правило, если управление после ухода лидера перехватывают сторонники линии “ни шагу назад, шаг в сторону – расстрел”, страна деградирует, теряет остатки человеческого облика и управляемости, товаров становится меньше, а говорить об этом – опаснее.

Иначе и быть не может. В личных, вождистских диктатурах наверху рядом с национальным лидером редко оказываются сильные и самостоятельные люди. Ландшафт демократии похож на сити с небоскребами конкурирующих компаний. Ландшафт диктатуры – на вавилонскую степь с одиноко возвышающимся зиккуратом – храмом обожествленного царя. Или на пустыни египетской Гизы: одинаково высокими, выше живых могут быть только ушедшие правители.

После революционных побед быстро зачистили пространство вокруг себя Сталин, Мао, Ким Ир Сен. Че Гевара стремительно покинул Кастро, как только тот из партизана стал правителем. Мехди Базарган из любимого премьер-министра лидера революции Хомейни за пару лет превратился в терроризируемого оппозиционера. Окружение Путина с каждым годом все больше напоминает эту самую вавилонскую степь.

Когда уходит лидер, рядом с которым нет никого близкого ему по популярности, а преемником становится кто-то из безликой свиты, трава полевая, режим или смягчается, или вырождается. Это если преемники пытаются сохранить все как стояло, без изменений. Сами они, обычно, обладают еще меньшими способностями к управлению, чем ушедший основатель режима: ведь присутствие рядом с вождем в личных диктатурах – результат своего рода отрицательной селекции.

С другой стороны, народ, который был готов с большим или меньшим энтузиазмом поддерживать и воплощать в жизнь решения популярного вождя, переносить ради него лишения, испытывать перед ним страх, оказывается совершенно не готов с тем же энтузиазмом одобрять и выполнять решения его бледного преемника, тем более сносить ради него трудности. Точно так же воспринимает преемника и бюрократия.

Крах Венесуэлы

Прямо сейчас мы наблюдаем это в Венесуэле, где Николас Мадуро пытается сохранить режим Чавеса, не обладая ни популярностью, ни харизмой команданте. В результате страна на глазах теряет остатки нормальной жизни. При Чавесе здесь параллельно с революционными мероприятиями все-таки существовала действующая рыночная экономика вместе с фрагментами политических свобод. При преемнике Мадуро все это исчезает.

При Чавесе могли принудительно мобилизовать рабочих госкомпаний прийти в красных футболках на митинг в поддержку власти, но рядом с этими митингами в центре столицы мирно маршировали не менее многочисленные сторонники оппозиции. Рядом с революционными граффити и магазинами для бедных по талонам существовало более-менее обычное капиталистическое производство и потребление. Чавес не любил журналистов, за свое многолетние правление он постепенно взял под контроль все крупные телеканалы, однако большинство главных газет страны и множество радиостанций оставались его постоянными критиками. Чавес трепетно относился к демократическим процедурам, регулярно выходил на выборы и выигрывал их с приличным счетом: 50 с чем-то на 40 с чем-то процентов. Оппозиционные кандидаты признавали поражение, а наблюдатели – подсчет голосов. Между выборами Чавес несколько раз устраивал референдумы о доверии, которые тоже в основном выигрывал, но в 2007 году проиграл важнейший для себя референдум об изменениях в Конституции. На местных выборах, в том числе мэра столицы и губернаторов богатых нефтяных штатов, бывало, побеждали представители оппозиции.

При Николасе Мадуро, который возглавил страну в 2013 году после преждевременной смерти Чавеса, скорее номинальный социализм времен Чавеса превратился в реальный социализм, знакомый жителям СССР и стран бывшего восточного блока. Государство гордится тем, что фиксирует цены на товары и борется со спекулянтами, в то время как магазины пусты, граждане мчатся туда, где что-то выбросили, и сначала спрашивают “кто крайний”, а потом “что дают”. Часами толпятся под дулами автоматов с номерками на руках в очередях за туалетной бумагой, стиральным порошком и едой – всем, на что государство ввело “справедливые цены”. А иногда не выдерживают и громят магазин. В валютных делах царит бюрократический хаос, официальный курс держится в районе 6 боливаров за доллар, в то время как неофициальный рыночный за 2014 год обрушился в четыре раза, и боливар обогнал в падении рубль и гривну.

Все это сопровождается усиленной борьбой с врагами и уничтожением остатков свободы, которые существовали при Чавесе. Весь 2014 год в Венесуэле шли массовые протесты – в отличие от большинства демонстраций времен Чавеса с разгонами и убитыми. Президент Мадуро назвал их организаторов фашистами, за спиной которых стоят американцы. 17 февраля по обвинению в подготовке госпереворота арестовали Антонио Ледесму, оппозиционного мэра Каракаса, впервые избранного еще в 2008 году, а вскоре потребовали сократить численность американского посольства на 80 человек. Два года правления Мадуро стали временем развала практически всех привычных институтов современной цивилизации. Причина – не только падение цен на нефть (они упали только в конце 2014 года), но прежде всего отчаянная попытка сохранить режим без изменений после смерти его основателя.

Неожиданная смерть осенью 2010 года Нестора Киршнера, бывшего президента Аргентины, который намеревался вернуться в 2011 году и сменить на президентском посту свою жену Кристину Киршнер, привела к тому, что Аргентина резко сдвинулась в сторону левого популизма и попыток управлять экономикой при помощи декретов Совнаркома. Запретили хождение иностранной валюты (разумеется, тут же создав ее черный рынок), обложили покупки в интернет-магазинах огромными пошлинами, от импортеров требуют продать аргентинских товаров за рубеж на ту же сумму, на которую они хотят ввезти иностранных товаров в Аргентину. А в последние недели вся страна гадает, кто убил прокурора Альберто Нисмана за день до того, как он должен был выступить в парламенте с обвинениями против Кристины Киршнер.

Измениться или пропасть

Сохранять режим без реформ и без вырождения удается в нынешние времена в семейных абсолютных монархиях, вроде нефтяных королевств Персидского залива, где легитимность правителя опирается не на его личные заслуги, а на фамилию, – законное наследование в правящей семье. То же самое можно было бы сказать о других семейных режимах: Алиевых в Азербайджане, Ли в Сингапуре, Асадов в Сирии, Кимов в Северной Корее. Но и тут мы видим, что Башар Асад и Ким Чен Ын начали реформировать и приспосабливать свои страны к современности. И если усилия Башара Асада прервала гражданская война, то в Северной Корее экономические реформы, наоборот, только начинаются.

Именно так ведут себя в большинстве случаев наследники вождя. Они сами понимают, что не ровня ушедшему основателю режима, и допускают поблажки, а то и серьезные перемены. Так произошло с двумя главными вождистскими диктатурами ХХ века – советским после Сталина и китайским после Мао. Но тот же путь проделали и менее знаменитые режимы: наследники вождей смягчали и реформировали Испанию, Португалию, Тайвань, Вьетнам, Иран.

По итогам полевых испытаний видно, что вождистские режимы, лишившись своего лидера, в одних случаях переходят к реформам и послаблениям – где-то серьезным экономическим и политическим, где-то – только экономическим. Иногда это и вовсе декоративные, но важные перемены в атмосфере: слабеют террор и напор пропаганды, пение маршей хором сменяется лирическими песнями под гитару. Причем чем глубже реформы, тем устойчивее оказывается последующая конструкция. В других случаях, если наследники пытаются сохранить все, как было при вожде, режим начинает разваливаться у них в руках вместе со всеми остававшимися в стране институтами современной цивилизации.

Примерно такой выбор рано или поздно ждет превратившуюся в вождистский режим Россию. Скорее всего, после попытки двинуться по второму пути, она по необходимости свернет на путь реформ.